Университетом я приемлем не был, бо из падежей всех знал только скотской, за то же профессор Шлоцер изволил мне указать, что коновалия не есть наука грамматическая и на дверь. Так был я отриновен до первой же линии, где морской солдат и офицер Хрущов стал моею amla materию, обуча меня буквам и дая мне непрестанно вместо сосца пивную крушку. К ледоставу мог я сравнить успехи свои со успехами гг. студентов и нашел их равными. Тем возгордился и стал воровать из-подо снегу репу в садке г. Тредиаковского, отчего вскоре произошла перемена моея судбы.
Застав меня за таковым рачением к своим репам, г. Тредиаковский определил меня в свою экономию. Наука та была мне не столь трудна, сколь непостижна: копусту я тухлил, мясы усушивал неуместно, что вызывало покражу со стороны соседских котов, преподлых и алчных уродов. Истощась к весне терпением, а равно тревожась возможным разором, г. Тредиаковский ввел меня в секретарское занятие. Тому была причина в занятии евоном.
Всякий вечор приохотился он к езде на известные Острова для провождения времени в упоеньях и негах. Возвратясь, несомый, марал он листы в несознании себя, а другим днем задавал мне исправно переписать. Как руки его я читать не мог (да и сам чорт не вымог бы), писал я сам собою, что в мозг взбредывало, а после поднося. Листы сии к осени сложил он в книгу, коя стала преславна под наигромким титлом, быв распеваемая петербурзкими извозчиками на манер гондоглиерами пения Тассовых октав. Слава и почесть прозябла, однакожде, меж нас с господином Моим ревность и был я сманен театральною дирекциею для делания пиес для г. Сумарокова, запойного как никто.
Утвердившись в кулисе, произвел я многие плачевные комедии как-то Гамлет, Семира, Синав и Трувор, Хорев, Роксана и Владимир, Тохтамышь, Алкивиядуш и прочия — соль их прямо классическую черпал я в запьянцовском окияне, кой всегда малее трактирного стола, а кормчии мои были вновь студиозусы, пересказующи всяк кто кое знал да таким разнобоем и плюрогласием, что гистории мои слогались преоригинальные.
Был осенен я благосклонностию актерского полу и жизнию беззаботной и со временем все то иссякло. Гг. Ломоносов, Тредиаковский, Сумароков перемерли через свои пиянства и бранчливость, жолтую их желчь разливавшую в краниум, г. Барков изошел белою горячкою и вознесся на вервии, гг. Костров Ермил и Маиков писания оставили и перешли в одно только аль-коголу жрение и тем остался я возвышаться на опустелом мелкотравчатом поле российския словесности, где чахлыми плевлами теснилися гг. Херасков, Емин, Чулков, а далее Бобров, Глинка, Сумароков 2ой, Озеров. Таковые все девок и пиянства чужались, а которые нет, те пили сам-большой и украдкой и уныло и тем стало уныло всюдно; Парназ же пребывал пуст и тучами сокровен, но тем часом завелись войны: с пруссаком, туркой и свеями.
В краткое время узнал я всецело, сколь союз с Марсом противо естества и губителен и неславен. За венцы имел я круглое ненавиденье поносное от жителев, за пир виктории имел гнилые помои, поветрия, констипации, изгагу, за облачение славы имел рубище кроваво. Не чаял спасение в гибелях, но вошед в Кралевец приял наставление от Жидовского философуса.
Как регименты топтали жизнь нежну, узрел я малый целар и во оном пивное радение. Как возможно сие воскричал я коли живот твой в вершке от байонетов есть? А нам до того дела нету отрек философ, трынк мит гоминибус пацифицибус унд их гоб гефолгет ди бератунг со всем серцем.
Филозоф был пиян и такожде с ним паства имела веселие среди военныя непогоды, чему я дивился много и вопрошал чему пиешь? Филозоф же отвечал мне с важной учтивностию. Пию ибо теперь 8 час. И тем и меня наставил.
Присел я и за стол, уверенный что кратко, но вот уж стою посреди града Ганговера на каменном брезе без имения денег. Так принужден я был возобновить еволюции мои из начала учением абецедла. Но колико вокруг не было падежа ниже людского, ни скотского, тем был я и рад возвернуться ко падежу граматикальному, ко елементам, что они неубивчивы уже одно и животы щадят.