В «отрывках и набросках» Пушкина есть некая завязка повести:
Часто думал я об этом ужасном семейственном романе: воображал беременность молодой жены, ее ужасное положение и спокойное, доверчивое ожидание мужа.
Наконец час родов наступает. Муж присутствует при муках милой преступницы. Он слышит первые крики новорожденного; в упоении восторга бросается к своему младенцу... и остается неподвижен...
[Около 1833. Все цитаты приводятся по десятитомному собранию 1977-79,
которое есть, например, на сайте feb-web.ru]
Текст этот никогда особо не комментировался. Тем не менее, понять, отчего муж остается неподвижен, довольно просто — этот отрывок очень похож на известное место из «Арапа Петра Великого», также незаконченной вещи. Замужняя любовница арапа беременна от него, и дело может раскрыться из-за цвета кожи:
Ибрагим находился в кабинете близ самой спальни, где лежала несчастная графиня. Не смея дышать, он слышал ее глухие стенанья, шепот служанки и приказанья доктора. Она мучилась долго. Каждый стон ее раздирал его душу; каждый промежуток молчания обливал его ужасом... вдруг он услышал слабый крик ребенка и, не имея силы удержать своего восторга, бросился в комнату графини. Черный младенец лежал на постеле в ее ногах.Затем младенца подменяют и он исчезает из повести.
1827. (Немецкую биографию Абрама Ганнибала я не проверял.)
А вот та же мысль в Table-talk, записных книжках:
Об арапе графа С**. У графа С** был арап, молодой и статный мужчина. Дочь его от него родила. В городе о том узнали вот по какому случаю. У графа С** по субботам раздавали милостыню. В назначенный день нищие пришли по своему обыкновению; но швейцар прогнал их, говоря сердито: «Ступайте прочь, не до вас. У нас графинюшка родила арапченка, а вы лезете за милостыней».Интересно, что эта запись стоит после автобиографической о Будри и венерических болезнях.
1830ые.
Пока что сюжет кажется очень четким, но дальше — при добавлении новых текстов — он начнет расплываться. Чтобы покончить с бытовым вариантом сюжета о «разоблачительном рождении», приведу его цветовую инверсию:
В семейственной жизни прадед мой Ганибал так же был несчастлив, как и прадед мой Пушкин. Первая жена его, красавица, родом гречанка, родила ему белую дочь. Он с нею развелся и принудил ее постричься в Тихвинском монастыре, а дочь ее Поликсену оставил при себе, дал ей тщательное воспитание, богатое приданое, но никогда не пускал ее себе на глаза.
1834. [Начало новой автобиграфии.]
Если подумать, то нет ничего естественнее навязчивой мысли такого рода у Пушкина, «в индивидуальной мифологии поэта», как написал Якобсон. Если обобщить ее, то мы получим конструкцию «рождение ненормального плода (указывающего на отца)». В таком виде эта конструкция легко обнаруживается в целом ряде текстов А.С. Первой, конечно, приходит на ум «Сказка о царе Салтане»:
«Родила царица в ночь
Не то сына, не то дочь;
Не мышонка, не лягушку,
А неведому зверюшку».
1831.
Заметим, что наказание царице следует не за неудачу в производстве потомства, как могут и должны подумать дети, а за измену, на которую указывает странный плод. Этот пример еще хорош тем, что видна вставка сюжета о «странном отцовстве» в сюжет, позаимствованный целиком из греческого мифа о Данае и Персее, пущенных в бочке по водам из фрейдистских или, лучше сказать, сатурновых соображений.
Далее, тоже самое, хотя и под другим соусом, в «Песнях западных славян», сборнике во многих отношениях загадочном и непонятом:
Но Феодор жене не поверил:
Он отсек ей голову по плечи.
Отсекши, он сам себе молвил:
«Не сгублю я невинного младенца,
Из нее выну его живого,
При себе воспитывать буду.
Я увижу, на кого он походит,
Так наверно отца его узнаю
И убью своего злодея».
Распорол он мертвое тело.
Что ж!— на место милого дитяти
Он черную жабу находит.
Взвыл Феодор: «Горе мне, убийце!
Я сгубил Елену понапрасну:
Предо мной она была невинна,
А испортили ее злые люди».
[1834, сам текст восходит к Мериме и является довольно точным переводом
его Le belle Hélène (et Théodore Khonopka) из La Guzla, изданной в 1827.]
Здесь повторяется лягушка (жаба) из «Салтана», да еще и черная. А если присмотреться, то завязка «Феодора и Елены» и «Царя Салтана» состоит из сходных элементов: муж уезжает на войну, жена беременеет, усилием злых людей беременность приносит жене несчастье. Месть в «Царе Салтане» отсутствует, зато она есть в «Русалке», где оставленная князем дочь мельника рождает нечеловеческое дитя:
Я каждый день о мщенье помышляю,
И ныне, кажется, мой час настал.
1826—1832. («Днепровскую русалку», «Деву Дуная»
и проч. оперы я не проверял.)
«Русалка» и обрывается ровно на том месте, на котором заканчивается «Салтан» — отвергнутая женщина и ее дитя, родившееся не зная отца, наконец, встречают его. Прежде они следили за ним издалека, заманивая его к себе, и вот наконец происходит встреча.
Сама завязка «Русалки», как указывают комментаторы, находится в «Яныше королевиче» из тех же «Песен западных славян»:
А сама кинулась в Мораву.Мести там нет — узнав от дочери Водяницы всё, что полагается, королевич лишь хочет вернуться к бывшей любовнице, ставшей русалкой.
Там на дне молодая Елица
Водяною царицей очнулась
И родила маленькую дочку
И ее нарекла Водяницей.
(В La Guzla Мериме этого текста нет.)
Как и выявленный Якобсоном сюжет об оживающей статуе, мотив странного рождения появляется в поздних текстах — самый ранний пример относится к 1826. Я склонен объяснять развитие обоих сюжетов не обстоятельствами жизни, а возрастом, когда Пушкин оставил общедоступные сюжеты и обратился к собственной мифологии. В ранних вещах, например, «Гавриилиаде», странное рождение никак не обыграно.
Если тема оживающей статуи полностью воплощена, то все тексты о разоблачительном рождестве (1826—1834) остались незаконченными, кроме самых поздних — двух стихотворений из «Песен западных славян».
НКРЯ пользы никакой не принес. Переписку («у меня нет детей, а все выблядки») и т.п. буквальные биографические мотивы я не проверял. В целом сюжет понятен, но для серьезного разбора инвариантности восьми текстов, пожалуй, мало. Можно более внимательно прочесать прочие тексты (дети, беременность, месть), но мне кажется, что мотив, хотя и повторяется, но — в отличие от мотива оживающей статуи — не складывается в единую схему, он не разработан до конца. Либо действие на этом рождении останавливается (как в «Русалке»), либо мотив оказывается не основным.
Заметка эта написана с двумя целями. Это омаж Роману Якобсону и его прекрасной статье о статуарном мифе у Пушкина. Но также это омаж Николе Кузанскому с его ученым незнанием или, если угодно, Станиславу Лему — с его игнорантикой. С одной стороны, научный комментарий такого рода написать технически невозможно, из одной только бесконечности пушкиноведческих сочинений. С другой же стороны, эта заметка — ответ на вопрос о том, что делать, если ты делаешь открытие (наблюдение и т.п.) в чужой области.
Самое, конечно, смешное — что Ермаков «с его вульгарным фрейдизмом» прошел мимо этого сюжета.
No comments:
Post a Comment